Мое детство было всяким — интересным, увлекательным, разнообразным, веселым... И так далее, и тому подобное. Каким оно не было никогда — оно не было безмятежным.
Все детство меня окружали всяческие проблемы, неприятности, неудачи, комплексы... При том, что родители нас с сестрой очень любили, и где–то даже баловали. Одной из постоянных составляющих моего детства были страхи. Детские и не очень — я уже как–то рассказывала про цепенящий ужас ночей, в которые я не могла спать и, лежа рядом с мирно сопящей сестрой, вслушивалась в ночное небо в ожидании падения той самой, самой страшной, бомбы...
Баня — это был кошмар.
Я до сих пор не понимаю, какая необходимость была у нас ходить в общественные бани — у нас в квартире стоял дровяной титан. И я даже подозреваю, что моя мама не испытывала ровным счетом никакого удовольствия от этих походов, но, тем не менее, раз в некоторое время (не помню точно, как часто, но явно чаще, чем мне бы хотелось), мы собирались и шли в баню. Мне кажется, для мамы это был некий ритуал причастия, принадлежности к классу строителей коммунизма, научных пролетариев, при помощи которого она подсознательно пыталась избавиться от своего темного прошлого (еврейства, и отца, сидевшего по бытовой статье, и амнистированного холодным летом 53 года).
Итак, мы собирались и шли в баню. Почему–то, в баню непременно надо было ходить пешком, как и обратно. Сравнительно недалеко — всего две остановки — по обочине дороги, по которой, кстати, регулярно ходили автобусы. Шли толпой — собирались все тетки наших двух домов — академгородка, с детьми, вениками и баулами — и топали. Мужики тоже топали — но отдельной компанией, и уж они–то точно получали удовольствие от этого процесса.
И вот, мы всей дружной компанией шли в баню — по дороге мамашки с детьми, само собой, отставали — но это нас не спасало от помывки — нам всегда непременно занимали очередь и тазики. Сначала надо было долго — иногда больше часа, ждать во внешнем зале. Он был общий, там было громко, весело и сыро. Там же оплачивали и получали полотенца, простыни и те самые, ненавистные мне, тазики. Там приходилось сидеть в верхней одежде и я начинала ужасно потеть и хотеть пить. Жутко чесался затылок под потными волосами, потому что мама запрещала мне снимать шапку (или платок), из страха перед сквозняками. Я ныла и канючила, не с первой минуты, конечно, но надолго терпения не хватало. Хорошо еще, если были и другие девочки. Но они были не всегда. Так проходило какое–то время, и наконец нас впускали в предбанник, в раздевалку, как ни назови, но там надо было бежать быстро–быстро, чтоб занять удобное место с целыми вешалками (к слову, нам с мамой практически никогда не доставались самые удобные и хорошие места — я была мала, а мама не боец).
Как–то так выглядела эта раздевалка...
И в ней начиналось то самое действо, которое я ненавидела всеми фибрами своей души. Надо было раздеться. Совсем. Догола...
И при этом увидеть голую маму, и голых соседок: и тётю Валю, и тётю Аню, со всеми их складками на боках; и, не дай бог, учительницу химии, Любовь Алексеевну, или завуча — это был вообще ужас и шок. И увидеть, что тётя Лариса, первая красавица института, где трудились родители, имеет некрасиво висящую грудь... И прочие ужасы. Причем, насколько я помню, эти мысли и адское смущение мучили исключительно меня — а тетки и девчонки весело ржали, перебрасывались шутками, и кто–то уже торопился внутрь, чтоб подогнать парку в парилке, а кто–то с хохотом спрашивал мою маму, не пробовала ли она меня кормить, «а то, смотри, что она за задохлик у тебя». Потом, когда я стала старше, эти же тётки дружески любили ущипнуть меня за набухающие холмики грудей, и сказать какую–нибудь сальность — я ненавидела их в тот момент. Некоторых — и потом.
Но стоп. Как же это я могла забыть...
Парилка! Самое ненавистное, но неизбежное мероприятие. Мама, кажется, тоже не любила ее, и старалась избежать.
Неизбежно наступал момент, когда кто–то из подруг решительно утягивал нас с мамой в это страшное, полутемное место, в котором невозможно было дышать, и тетки сидели и лежали растянувшись на полках, и похлестывали друг друга вениками, которые мокли тут же в большой бочке. Время от времени кто–нибудь брал ковшиком воду из этой бочки и плескал ее на раскаленные камни. И тогда можно было умереть. Однажды я так чуть и не сделала — потеряла там сознание. Это спасло меня от дальнейшей обязаловки пребывания в парилке. И я терпеть не могу ее по сей день. А тогда, в облаках пара, эти женщины казались мне какими–то гигантскими нерпами, развалившимися на камнях. И очень напрягала тишина, царившая в парной. По сравнению с адским шумом, звоном, плеском и криком помывочного зала — в парной была просто гробовая тишина.
В конце купания надо было опрокинуть на себя целый таз воды — это шло в качестве ополаскивания, так как душей в той бане не было. Пока я не подросла, таз на меня опрокидывали другие — и я все время захлебывалась под мощным потоком воды.
По сей день я помню, какое тягостное впечатление на меня произвела женщина, которая хранила мочалку под грудью — грудь прижимала мочалку к телу, и другая, которая чтоб помыть верхнюю часть живота, скручивала груди в рулетик.
Вытирание и натягивание одежды на полусырое тело — это дополнительная мука, которую на буду описывать, она знакома всем. Просто в бане мучений добавлялось из–за того, что надо было это делать на скорость.
Мы возвращались домой, как правило, опять пешком, очень усталые. Физическая чистота для меня вовсе не компенсировала то чувство гадливости и униженности, которое я регулярно испытывала при посещениях бани.
P.S. Прелестное дополнение. В бане работал истопник, немолодой мужчина испитого вида. Может даже, это были разные мужчины, не знаю. Так вот, этот истопник частенько заходил в помывочную и даже в парную, по каким–то своим, загадочным истопническим делам, нисколько почему–то не смущая моющихся женщин. Всех, кроме меня (ну и, может быть, моей мамы).